«О чем он?» — недоумевал Сергей.
Всю дорогу к студии Александр Андреевич держал Сергея под руку, ласково трепал по плечу.
— Извини, Сережа, я избегаю тебя, прячусь. Я несправедлив к тебе.
? Стало быть, теперь все будет хорошо...
Они вошли в студию. Александр Андреевич на ходу сбросил на кресло свой ветхий плащ, отчего колыхнулся рыжий занавес, которым была глухо закрыта картина, подвел Сергея к маленькому мольберту, на котором была помещена толстая пачка картонов.
— Брат мой, Сережа. Брат мой Сергей Андреевич, присядь-ка, послушай-ка, что расскажу. Наконец я могу тебе сказать. Я теперь вот к чему пришел. Я охладел к картине, ты это знаешь, потому что нет у меня прежнего убеждения, прежней веры. Я теперь иду по другой дороге... Как бы тебе объяснить то, в чем сам еще путаюсь. Ну, слушай. Что из того, что я утратил веру — да один ли я таков? Весь мир ее утратил!.. А наше искусство все еще, по инерции, питается сюжетами из Священной истории, которая давно уже никого не волнует и никому не нужна... Понять это — крах для художника. Чем же теперь жить искусству? Ведь оно не может быть в стороне от жизни общества. Я так думаю...
— Слушаю, слушаю,— сказал Сергей, привычно прикладывая ладонь к уху.
— Но что же может художник в современной жизни? А он многое, многое может, Сережа. Вот послушай, я думал, думал, да и придумал выход. Ведь в чем была ложь веков? Девятнадцать веков мир поклоняется богу-отцу, богу-сыну и святому духу, девятнадцать веков люди обманывают себя Христовым учением. Я докопался, докопался, Сережа. Нет, в начале это было нужно-с. Апостольское учение недаром приковало к себе раба и патриция, крестьянина и императора. Людям той поры надобно было, чтобы кто-то взял на себя их немощи и болезни, чтобы последние стали первыми, а первые последними, чтобы всякий, возвышающий себя, унижен был, а униженный возвышен. Но ведь что потом-то, потом-то что сделалось?