Возле Адмиралтейства из года в год на масленицу устраивались балаганы, карусели, качели, ледяные горы. Яркие флаги, цветные фонари, серпантин, звуки шарманок, голоса торговцев сластями и сбитнем, громогласные шутки-прибаутки раешников — все тут было весело, пьяно, празднично. Андрей Иванович приводил на этот праздник детей. Впрочем, он и тут продолжал их художественное воспитание, указывал на Адмиралтейство: эта скульптура сделана Пименовым, эта — Щедриным, этот горельеф вылеплен Иваном Теребеневым. Говорил об этом для того, чтобы дети прониклись уважением и любовью к русским мастерам.
Но вот и собор. Открыты его массивные двери... А у дверей, как бы угадав
желание Андрея Ивановича, дожидается Брюллов.
— Андрей Иванович! Какими судьбами? — Брюллов горячо пожал руку, стал расспрашивать о здоровье, о делах.
— Сережу проводил нынче в чужие края. Теперь вот гуляю. Захотелось, Карл Павлович, посмотреть твою роспись. Да удобно ли?
Брюллов взял его под руку и повел в собор.
— Как же Сергей Андреевич уезжал? Весел был, грустен?
— Грустно-весел. И дом жалко оставлять, да и в Рим больно хочется.
— Завидую ему. Эх, мне бы за ним последовать. Право, хорошо бы. Надоел мне Петербург. Это какая-то дьявольская машина для бесплодной работы.
Брюллов вдруг замедлил шаги, о чем-то раздумывая. . Андрей Иванович сбоку, чуть сверху поглядывая на него, отметил его болезненную бледность.
— Карл Павлович, душа моя, а ведь ты болен,— сорвалось у Андрея Ивановича. Брюллов согласно кивнул:
— Болен, еще как болен... Сквозняки в соборе меня доконают.
Вдруг он остановился.
— Андрей Иванович, дорогой мой, веду я вас к себе, не подумав. Не нужно вам смотреть мою живопись, что-то со мной творится — не пойму. Кажется, и силы есть, порою готов небо расписывать. Тесен мне Исаакиевский купол. И кистью, кажется, владею, а с фигурами росписи справиться не могу.