Александр Андреевич поблагодарил солдата и машинально повернул направо, к себе домой, в батюшкину квартиру. На миг показалось: в
ыйдут сейчас навстречу ему батюшка с матушкой, сестры. Он голоса их услышал:
— Пришел!— Саша! Ты жив, мой мальчик!
— Александр! Как ты долго не был!»
Он со вздохом отогнал видение, никто не выйдет к нему. Некому. И направился в Античную галерею, где помещалась картина.
В утреннем сумраке картина и этюды, расставленные и развешанные возле нее, едва угадывались. Он озабоченно стал поправлять их, некоторые отодвинул, чтобы не лезли в глаза, не отвлекали, потом сел у окна напротив картины. Сегодня она уже не будет принадлежать ему.
— Что ж, простимся?— сказал он вслух, обращаясь к Иоанну Крестителю. Глаза Иоанна не были видны, но Александр Андреевич знал их выражение. Иоанн был его страдание, его гордость, его вера в добро, мир и любовь на земле. Разве не удался он? Разве создал Бруни хоть что-нибудь подобное, прости господи, что взялся сравнивать себя с этим маститым художником.
— Простимся...
и пристально останавливаться на каждой фигуре, хоть они небыли видны. Он знал каждое их движение. Вот рядом с аскетом-старцем юноша, полный жизни и энергии. Как долго не удавался контраст между концом и началом жизни. Сейчас в полумраке Александр Андреевич видит: это ему удалось.
Вот—раб. Он поверил Иоанну, ему легко поверить, потому что его жизнь без веры — ничто. Гоголь желал, чтобы лицо раба было страшным, с клеймом на лбу, с выбитым глазом, тогда ярче выступит на нем радость явления Христа. Но страшное лицо раба гипнотизировало, не давало перенести внимание на другие фигуры. Помнится, Сергей устрашился этого лица.
Если бы можно было запереться с картиной в мастерской хотя бы еще па год, пройти кистью еще раз все головы, уравновесить цвета и свет солнца! Тогда яснее стала бы мысль картины любому непосвященному и неподготовленному. Никому не понадобилось бы заглядывать в листок «Сына отечества»...